Вяземский, устроив затекшую ногу на обитой сукном скамеечке, во второй раз перечитывает письмо, цепляется взглядом за крупное, острее прочего выведенное "аи да Пушкин, аи да сукин сын!" и посмеивается в ворот халата.
Ночью Пушкин приходит к нему, выпутывает взмокшие светлые кудри из темной собольей шапки, смотрит строго и печально.
— Дурно ты усмехался, Пётр Андреевич, дурно, уж не измыслил ли ты какой нечистой шутки о матушке моей? Претит мне легкомысленное мое высказывание, однако и вид твоей немытой рожи, признаться, своим округлым довольством будит во мне обиду и гнев. Вставай, Вяземский, будем стреляться. Сатисфакции мне и патронов к ней!
Пораженный Вяземский жмется к подушке, жуя воздух и подслеповато моргая:
— В своем ли ты уме, Саша! — стоящий у подножия кровати Пушкин, завернутый в тяжелую шубу, припавший на одно колено, напоминает ему мятущегося душой Гордона Байрона. Правой рукой Пётр пытается нашарить забытые у кровати очки, роняет их и просыпается, луна, упавшая в незагороженное окно, на секунду ослепляет его.