Читаю собрание эссе Бродского («В тени Данте»), как всегда, над текстом царит он сам — дымка волос за ушами, выгнутый рот, недовольное и отстраненное лицо. Мужчина, который обогнал (или считает, что обогнал) усредненное человечество и вдруг зачем-то обернулся и начал растолковывать фундаментальные для него вещи с неповоротливостью взрослого интроверта перед глупым в силу возраста и воспитания ребенком. Как и всегда, моя любовь движется по синусоиде от мягкого несогласия до слепого обожания — абсолютно иррационального и оттого особенно щемящего.
В первой четверти книги мои фавориты — «Шум прибоя», анализ нескольких стихотворений Дерека Уолкотта, и «О скорби и разуме», эссе о скорби и разуме Роберта Фроста с аналогичной «Шуму» концепцией.
Всё это я пишу, чтобы показать вам несколько стихотворений, удовольствие от которых, несмотря на сложность восприятия, время от времени упирается в желание обладать.
«I/Moon» WalcottSlowly my body grows a single sound,
slowly I become
a bell,
an oval, disembodied vowel,
I grow, an owl,
an aureole, white fire.
полностьюResisting poetry I am becoming a poem.
O lolling Orphic head silently howling,
my own head rises from its surf of cloud.
Slowly my body grows a single sound,
slowly I become
a bell,
an oval, disembodied vowel,
I grow, an owl,
an aureole, white fire.
I watch the moonstruck image of the moon burn,
a candle mesmerised by its own aura,
and turn
my hot, congealing face, towards that forked mountain
which wedges the drowned singer.
That frozen glare,
that morsured, classic petrification.
haven't you sworn off such poems for this year,
and no more on the moon?
Why are you gripped by demons of inaction?
Whose silence shrieks so soon?
«Goats and Monkeys» Walcott
That flame extinct, she contemplates her dream
of him as huge as night, as bodiless,
as starred with medals, like the moon
a fable of blind stone.
Dazzled by that bull's bulk agaisnt the sun
of Cyprus, couldn't she have known
like Pasiphae, poor girl, she'd breed horned monsters?
That like Euyridice, her flesh a flare
travelling the hellish labyrinth of his mind
his soul would swallow hers?
Her white flesh rhymes with night. She climbs, secure.
Virgin and ape, maid and malevolent Moor,
their immortal coupling still halves our world.
He is your sacrificial beat, bellowing, goaded,
a black bull snarled in ribbons of blood.
And yet, whatever fury girded
on the saffron-sunset turban, moon-shaped sword
was not his racial, panther-black revenge
pulsing her chamber with its raw musk, its sweat
but horror of the moon's change,
of the corruption of an absolute,
like a white fruit
pulped ripe by fondling but doubly sweet.
полностью'...even now, an old black ram
is tupping your white ewe.'
-Othello
The owl's torches gutter. Chaos clouds the globe.
Shriek, augury! His earthen bulk
buries her bosom in its slow eclipse.
His smoky hand has charred
that marble throat. Bent to her lips,
he is Africa, a vast, sidling shadow
that halves your world with doubt.
'Put out the light', and God's light is put out.
That flame extinct, she contemplates her dream
of him as huge as night, as bodiless,
as starred with medals, like the moon
a fable of blind stone.
Dazzled by that bull's bulk agaisnt the sun
of Cyprus, couldn't she have known
like Pasiphae, poor girl, she'd breed horned monsters?
That like Euyridice, her flesh a flare
travelling the hellish labyrinth of his mind
his soul would swallow hers?
Her white flesh rhymes with night. She climbs, secure.
Virgin and ape, maid and malevolent Moor,
their immortal coupling still halves our world.
He is your sacrificial beat, bellowing, goaded,
a black bull snarled in ribbons of blood.
And yet, whatever fury girded
on the saffron-sunset turban, moon-shaped sword
was not his racial, panther-black revenge
pulsing her chamber with its raw musk, its sweat
but horror of the moon's change,
of the corruption of an absolute,
like a white fruit
pulped ripe by fondling but doubly sweet.
And so he barbarously arraigns the moon
for all she has beheld since time began
for his own night-long lechery, ambition,
while barren innocence whimpers for pardon.
And it is still the moon, she silvers love,
limns lechery and stares at our disgrace.
Only annihilation can resolve
the pure corruption in her dreaming face.
A bestial, comic agony. We harden
with mockery at this blackamoor
who turns his back on her, who kills
what, like the clear moon, cannot abhor
her element, night; his grief
farcially knotted in a handkerchief
a sibyl's
prophetically stitched rememberancer
webbed and embroidered with the zodiac,
this mythical, horned beast who's no more
monstrous for being black.
«Come in» Frost
As I came to the edge of the woods,
Thrush music -- hark!
Now if it was dusk outside,
Inside it was dark.
Too dark in the woods for a bird
By sleight of wing
To better its perch for the night,
Though it still could sing.
The last of the light of the sun
That had died in the west
Still lived for one song more
In a thrush's breast.
Far in the pillared dark
Thrush music went --
Almost like a call to come in
To the dark and lament.
But no, I was out for stars;
I would not come in.
I meant not even if asked;
And I hadn't been.
отрывок из эссе
Теперь разберем строчку за строчкой. «Когда я подошел к краю леса» — довольно простая, информативная штука, заявляющая предмет и устанавливающая размер. Невинная на первый взгляд строчка, не так ли? Если бы не «лес». «Лес» заставляет насторожиться, «край» тоже. Поэзия — дама с огромной родословной, и каждое слово в ней практически заковано в аллюзии и ассоциации. С четырнадцатого века леса сильно попахивают selv’ой oscur’ой, и вы, вероятно, помните, куда завела эта selva автора «Божественной комедии». Во всяком случае, когда поэт двадцатого века начинает стихотворение с того, что он очутился на краю леса, в этом присутствует некоторый элемент опасности или по крайней мере легкий намек на нее. Край, вообще говоря, вещь достаточно острая.
А может быть, и нет; может быть, наши подозрения беспочвенны, может быть, мы склонны к паранойе и вчитываем слишком много в эту строчку. Перейдем к следующей, и мы увидим: «...Музыка дрозда — слушай!» Похоже, мы дали маху. Что может быть безобидней, чем это устаревшее, отдающее викторианским, сказочно-волшебное «hark»? (Скорее «чу!», чем «слушай!»). Птица поет — слушай! «Hark» (чу!) действительно уместно в стихотворении Харди или в балладе; еще лучше — в считалке. Оно предполагает такой уровень изложения, на котором не может идти речи о чем-либо неблагоприятном. Стихотворение обещает развиваться в ласкающем, мелодичном духе. По крайней мере, услышав «hark», вы думаете, что вам предстоит нечто вроде описания музыки, исполняемой дроздом, — что вы вступаете на знакомую территорию.
Но это был лишь зачин, как показывают следующие две строчки. Это была всего лишь экспозиция, втиснутая Фростом в две строчки. Внезапно, отнюдь не чинным, прозаичным, немелодичным и невикторианским образом дикция и регистр меняются:
Now if it was dusk outside,
Inside it was dark.
Теперь, если снаружи были сумерки,
Внутри было темно.
В «now» (теперь) и состоит этот фокус, оставляющий мало места для фантазии. Более того, вы осознаете, что «hark» рифмуется с «dark»(темный). И это «dark» и есть состояние «inside» (внутри), которое отсылает не только к лесу, поскольку запятая ставит это «inside» в резкую оппозицию к «outside» (снаружи) третьей строчки и поскольку эта оппозиция дается в четвертой строчке, что делает утверждение более категоричным. Не говоря уже о том, что эта оппозиция всего лишь вопрос замены двух букв: подстановка «ar» вместо «us» между «d» и «k». Гласный остается, в сущности, тем же. Различие лишь в одном согласном.
Четвертая строчка несколько душная (душная! это потрясающе). Это связано с распределением ударений, отличающимся от первого двусложника. Строфа, так сказать, стягивается к своему концу, и цезура после «inside» только подчеркивает этого «inside» изоляцию. Предлагая вам намеренно тенденциозное прочтение этого стихотворения, я стремлюсь обратить ваше внимание на каждую его букву, каждую цезуру хотя бы потому, что речь в нем идет о птице, а трели птицы — вопрос пауз и, если угодно, литер. Будучи по преимуществу односложным, английский язык чрезвычайно пригоден для этих попугайских дел, и, чем короче размер, тем больше нагрузка на каждую букву, каждую цезуру, каждую запятую. Во всяком случае, «dark» буквально переводит «woods» в la selva oscura. В силу того, что мое свободное время на данный момент пленено земными заботами и рисованием, разбирать и складывать Фроста и Уолкотта буду позже. Тем не менее, буду.